Глава из Романа-эпопеи «Севастопольская страда» русского советского писателя С. Н. Сергеева-Ценского (1875–1958) 

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава седьмая.

                                                                               

                                                                                                                    Казнокрады

 

I

 
Дебу сидел в маленькой канцелярии батальона и писал между делом на своем родном французском языке в толстой тетради, которую можно бы было назвать дневником, если бы ставились в записях числа.
Но писать в этой тетради можно было только урывками, причем самую тетрадь приходилось на всякий случай прятать подальше.
Числа он не поставил и теперь, но это было несколько дней спустя после урагана.
«Осада Севастополя, — писал Дебу, — ведется союзниками при помощи больших сил и больших технических средств очень энергично, но следует признать, что и Севастополь обладает огромными средствами защиты и защищается умело.
Ото всех приходится слышать, что русские генералы очень плохи, но солдаты хороши. Особенно ревностно сражаются на бастионах, как артиллеристы, матросы; но ведь они — родные братья тех матросов и рабочих из флотских экипажей, которые в мае-июне 1830 года подняли восстание. Но восстание это если и было кому известно в остальной России, то только под стереотипным названием «холерного бабьего бунта». Так именно слышал о нем и я и включил его в серию «холерных бунтов», прокатившихся по России в 1830–1831 годах. Но только попав в Севастополь в рабочий батальон и только благодаря своему солдатскому званию я узнал от стариков, что это был за «бабий бунт».
Для того чтобы вспыхнуло восстание, нужно достаточное количество горючего материала, собранного в одном месте в вопиюще яркую кучу, которая не может не броситься всем в глаза; но, кроме этого, нужны еще оружие и вожди.
Для бунта сойдут и топоры, и вилы, и простые колья; для восстания же необходимо, хотя бы в ограниченном количестве, то самое оружие, которое является средством физического угнетения народа. Это, мне кажется, непременный закон восстаний. И вождями должны быть люди, хорошо знакомые с употреблением оружия.
В севастопольском восстании все эти данные были налицо. Склад оружия, правда очень небольшой, имелся; кроме этого склада, оружие было у восставших на руках. Вождями восстания были матросы унтер-офицерского звания (квартирмейстеры). Что же касается до горючего материала, то он, конечно, был в изобилии везде в России; здесь же, в Севастополе, творились тогда властями в целях личной наживы такие страшные безобразия, какие и полагались на далекой окраине, не весьма давно приобщенной к государству.
Прежде всего возникает вопрос: была ли действительно чума в Севастополе в 1829–1830 годах? Старики единогласно утверждают, что не было, и называют эту «эпидемию» довольно метко «карманной чумой», то есть просто способом для чиновников набивать себе карманы на предохранительных от заноса чумы карантинных мерах.
Казалось бы, как можно набить себе карман на чуме? Но для русского чиновника, заматерелого взяточника и казнокрада, всякий повод есть повод к наживе, и ни один не плох. Чума так чума, и при чуме, дескать, живы будем.
При императоре Павле, рассказывают, был один чиновник, который все добивался получить место во дворце: «Ах, хотя бы за канареечкой его величества присмотр мне предоставили! Потому что около птички этой желтенькой и я, и моя супруга, и детишки мои — все мы преотлично прокормимся!»
А чума — это уж не птичка-канарейка; на борьбу с чумой, появившейся будто бы в войсках, воевавших с Турцией, а потом перекочевавшей в южные русские порты, ассигнованы были правительством порядочные суммы, и вот за тем именно, чтобы суммы эти уловить в свои карманы, чиновники готовы были любой прыщ на теле матроса или матроски, рабочего или поденщицы признать чумою, а население Севастополя засадить в карантин на всю свою жизнь: так, чтоб и женам бы хватило на кринолины, и детишек бы вывести в люди, и на преклонные годы кое-какой капиталец бы скопить...
Вот этот-то бесконечный карантин, — «канарейка» чиновников, — и ожесточил беднейшее рабочее население слободок: Корабельной; Артиллерийской и некоего «Хребта беззакония» (меткое название!), которого ныне уже нет и в помине. Это была тоже слободка, расположенная по хребту самого южного из трех севастопольских холмов; населялась она бесчинным, «беззаконным» образом, без спроса у начальства; жили там в землянках и хижинах (самого нищенского вида) базарные торговки, пришлые рабочие (грузчики, сапожники, поломойки)... Этот «Хребет беззакония» по «усмирению» восстания приказано было графом Воронцовым уничтожить, — и его уничтожили, и стало место пусто. А домишки Корабельной слободки, также и Артиллерийской остались, только были секвестрованы и потом продавались с торгов.
Дело было в том, что главное население этих слободок, — семейства матросов действительной службы и отставных, — жило летними работами в окружающих Севастополь хуторах, карантин же отрезывал им доступ на эти работы, обрекая их тем самым на голод зимой. Кроме того, замечено было, что через линию карантина отлично пробирались жители собственно Севастополя, главным образом офицерство: для них, значит, существовали особые правила; они, значит, передать чуму дальше, на север, никак не могли. Карантинные же и полицейские чиновники получали по борьбе с чумой особые суточные деньги — порядочную прибавку к их жалованью. Кроме того, на их обязанности лежало снабжать продовольствием жителей «зачумленных» районов, а чуть дело дошло до «снабжения», тут уж чиновники не давали маху. Они добывали где-то для этой цели такую прогорклую, залежалую муку, что ее не ели и свиньи. Кроме карантинных и полицейских чиновников, хорошо «питались чумою» и чиновники медицинского ведомства, которые, конечно, и должны были писать в бумагах по начальству, что чума не только не прекращается, но свирепствует все больше и больше, несмотря на принимаемые ими меры.
Какие же меры принимались этими лекарями? Правда, с того времени прошло уже почти четверть века, но и для того жестокого времени меры эти кажутся невероятными.
Подозреваемых по чуме (так как больных чумою не было) отправляли на Павловский мысок, и на это место, по рассказам всех, кто его видел, смотрели, как на готовую могилу.
Чума — болезнь весьма скоротечная, но там умудрялись держать «подозрительных» даже и по два месяца, а был и такой случай, когда держали целых пять месяцев!
Большинство умирало там, так как не все же были такие исключительные здоровяки, чтобы выдерживать режим мыска месяцами. А так как туда отправлялись не только подозрительные по чуме, но и их семейства полностью, до грудных детей и глубоких старцев, то часто вымирали там целые семьи.
Наконец, кем-то из старших врачей изобретено было поздней осенью 1829 года, как предупредительная мера против заражения чумою, поголовное купанье в море жителей Корабельной и Артиллерийской слободок и «Хребта беззакония»! И это подневольное купанье продолжалось всю зиму, благо вода в бухте не замерзала. Как же можно было не заболеть от этого всеми простудными болезнями! А чуть человек заболевал, он уже становился «подозрительным по чуме».
Если бы я услышал это от кого-нибудь одного, я принял бы это, пожалуй, за досужую выдумку; однако то же самое говорили мне многие.
Народ терпел. Правда, это был народ весьма напрактикованный именно в терпении. Ведь тогда при главном командире Черноморского флота, которого иные называют еще «гуманным», — адмирале Грейге, матросов за пустые провинности по службе раздевали донага зимою в мороз, привязывали к обледеневшему орудию и избивали линьками так, что иногда снимали с пушки закоченевший труп.
На Павловском мыске больные разными болезнями содержались в холодном и сыром сарае, как будто бы только затем, чтобы убедить высшее начальство в неблагополучии Севастополя именно по чуме: смертность благодаря повальному купанию в море и сараю на мыске была огромная, количество лиц, заинтересованных в карантине, росло, так как все увеличивались команды оцепления, которые или состояли из воинских частей, или из местных окрестных татар, но под командой офицеров, получавших суточные деньги за полное ничегонеделанье.
Кроме чиновников, наживались на этом деле еще и «мортусы» — люди в просмоленной одежде, признанные необходимыми для борьбы с чумной заразой.
Эти мортусы не только всячески обирали народ, пользуясь своей безответственностью, но еще и ускоряли смерть больных какими-то снадобьями, которые выдавались ими за лекарство, а в одном семействе они будто бы попросту придушили старушку, которая ни за что не хотела отправляться на Павловский мысок.
Уцелели в памяти стариков и фамилии преступников-врачей: Ланг, Шрамков, Верболозов и другие. Купанье в море введено было старшим врачом Лангом.
Верболозову будто бы пригляделась одна красивая матроска, у которой было трое детей, но когда она отказала ему в его домогательствах, он немедленно объявил ее чумною и отправил в знаменитый сарай на мыске вместе с детьми. Там им дали каких-то ядовитых конфет, присланных Верболозовым, и все четверо умерли.
Я, конечно, записываю двадцатую долю того, что слышал из разных уст.
Народ терпел все издевательства над собою больше года; наконец терпение его лопнуло. Народ восстал. Упоминают старики о какой-то «Доброй партии», которая будто бы руководила восстанием, но сведения о ней почему-то туманны.
Правда, в восстании замешано было несколько офицеров младших чинов как флотских, так и армейских; может быть, они имели какое-нибудь отношение к декабристам? Во всяком случае для меня не ясно, что это была за «Добрая партия».
Восстание разразилось в начале июня 1830 года. Важно то, что оно подготовлялось, а не произошло стихийно. Следует отметить еще и то, что начальство узнало о подготовке восстания потому, что один из вожаков восстания — Кузьмин — обучал пешему строю матросов на узеньких уличках Корабельной слободки. Однако это делалось им с целью. Этим притянута была цепь военной охраны к Корабельной слободке, а восстание началось в городе, который благодаря такому маневру остался без войск.
Незадолго перед восстанием один матрос с Артиллерийской слободки не захотел, чтобы отправляли в карантин его жену и дочь, которых карантинный чиновник с лекарем Верболозовым при обходе дворов признали чумными, хотя они были больны, судя по описанию признаков их болезни, обыкновенным рожистым воспалением, от чего скоро и выздоровели. Против матроса этого, конечно, не замедлили употребить силу. Он же начал отстреливаться. Когда он выпустил все свои патроны, его схватили, и за вооруженное сопротивление генерал-губернатор Севастополя Столыпин приказал расстрелять его без следствия и суда у ворот его дома.
Этот случай жестокого произвола сильно двинул вперед дело восстания. Между прочим, именно тогда-то передавалось из уст в уста, что стоит только начать восстание, подымется весь Крым против царя. К восставшим жителям слободок и «Хребта беззакония» присоединились рабочие двух флотских экипажей, много матросов, даже солдаты из частей, стоявших на охране порядка, так что называть это восстание «бабьим бунтом» можно было только из чисто политических видов, чтобы не придавать ему большой огласки и не выдать его большого значения, хотя несомненно, что это восстание было образцом для восстания в новгородских военных поселениях и других подобных.
Но по общим воспоминаниям матроски и жены рабочих действовали тогда не только не хуже своих мужей, но часто бывали и впереди них. Так, женщины звонили в набат к началу восстания на колокольне слободской церкви; женщины были в передних рядах отряда восставших, который шел к дому Столыпина, приговоренного к смерти.
Было всего три отряда восставших: первый — под командой квартирмейстера Тимофея Иванова, которого можно считать самым авторитетным лицом среди вождей восстания; второй — под командой яличника Шкуропелова, отставного квартирмейстера, и третий — под командой Пискарева, унтер-офицера одного из флотских экипажей. Из женщин запомнили Семенову, вдову, у которой забрали в карантин и там уморили двух мальчиков. Кузьмин, обучавший все три отряда военному строю, был шкиперский помощник.
Восставшими были убиты Столыпин, один из карантинных чиновников Степанов, который особенно обирал жителей слободки и, не выдавая им сена на лошадей, скупал тех, отощавших, за полнейший бесценок, и еще несколько чиновников. Верболозов спасся, переодевшись в мундир своего денщика.
От коменданта города, генерал-лейтенанта Турчанинова, восставшие взяли расписку, что в Севастополе чумы не только нет, но и не было. Такая же расписка была дана в соборе и протопопом Софронием.
Мало понятно, зачем именно брались эти расписки. Может быть, восставшие просто хотели подвести некоторые законные основания для своих действий, для казни ненавистных им людей? Но во всяком случае в первый день восстания власть в Севастополе была в их руках. Правда, в городе было до тысячи человек солдат с их офицерами, при них даже и три пушки, но эти солдаты, хотя и имели задачей охранять «порядок» в городе, отнюдь его не «охраняли». Напротив, часть из них ушла из Севастополя, другая часть смотрела на восстание совершенно спокойно, а третья даже просто пристала к восставшим.
У матросов, участников восстания, были ружья со штыками и патроны; небольшой склад оружия оказался на «Хребте беззакония», — его разобрали по рукам. Так вооруженные восставшие представляли собою довольно внушительную силу, но на них вели пять батальонов солдат, которые стояли раньше в оцеплении у Корабельной слободки.
Однако, когда полковник Воробьев, который их привел, приказал им стрелять по восставшим, несколько человек выстрелило вверх — и только. Тогда матросы кинулись на фронт солдат, вырывали у них ружья и кричали:
— Показывайте, где у вас офицеры-звери: мы их сейчас убьем!
Полковник Воробьев был выдан солдатами и убит, а одного из своих офицеров, штабс-капитана Перекрестова, солдаты даже расхвалили, будто он был для них очень хорош.
Вожаки восстания ухватились было за этого штабс-капитана, не примет ли он над ними главного командования, но Перекрестов отказался. Это очень ясно показывает, что ни Кузьмин, ни Иванов, ни Пискарев, ни Шкуропелов не представляли, что им делать дальше, после того как они захватили власть в Севастополе.
Они громили квартиры своих врагов, ходили с обысками по домам, разыскивали их всюду, но восстание их не росло с тою быстротой, какой им хотелось. Напротив, росли только силы окружавших их войск.
Коротко говоря, восстание было скоро подавлено, и началась царская расправа. Следствие вели две комиссии: адмирала Грейга, более благожелательная к восставшим, желавшая все-таки разобраться в причинах восстания, для того, впрочем, чтобы свалить вину за него с чинов морского ведомства на чинов карантинного; и графа Воронцова, генерал-губернатора всего юга России, который хотел обратного: выгородить карантинных чиновников, ему подведомственных, и обвиноватить морское ведомство.
Возобладал, конечно, любимец царя Воронцов, тем более что царю ведь не важно было, разумеется, чем вызвано восстание, а важно было только наказать поскорее восставших.
И они были наказаны жестоко.
Семь человек были приговорены к расстрелу; среди них Иванов, Пискарев, Шкуропелов. Кузьмину смертную казнь заменили шпицрутенами в количестве трех тысяч! Вынес ли он это наказание, неизвестно.
Расстреливали семерых на Корабельной и Артиллерийской слободках и на «Хребте», разбив для этого их на три партии. Так как казнь должна была привести оставшихся в живых к должному устрашению, приказано было произвести ее днем и сгонять на нее народ хотя бы и палками, если не захочет идти по доброй воле.
Около тысячи шестисот человек было присуждено судом к разным тяжелым наказаниям: к очень большому количеству палок, к двадцатилетней каторге, к арестантским ротам и прочему.
Имущество всех было конфисковано.
Любопытно, что пострадал и генерал Турчанинов, давший расписку, что чумы нет и не было. Его тоже судили и приговорили к исключению со службы, но царь нашел этот приговор не соответствующим тяжести его «преступления» и разжаловал его в солдаты!
Но, кроме участников восстания, были ведь все-таки из севастопольских домохозяев, солдат и матросов такие, которые в нем не участвовали по той простой причине, что их не было в то время в Севастополе.
Их не судили, конечно, но царь был не таковский, чтобы о них забыть. Он приказал адмиралу Грейгу выслать из Севастополя всех нижних чинов, имевших там домишки, и даже таких, которые хотя не имели домишек, но были женаты, — значит, надеялись их иметь со временем. Ребятишек же их мужского пола старше пяти лет немедленно отобрать и отправить в батальоны кантонистов. И вот несколько тысяч человек, ничем не причастных к восстанию, были отправлены иные в Херсон, иные в Керчь, но большая часть за три тысячи верст — в далекий холодный Архангельск, по способу пешего хождения, на зиму глядя, в чем были, иные совсем босые и в одних рубахах.
Домишки же их были конфискованы в пользу казны и потом продавались с торгов... Вот как искоренял царь дух своеволия и непокорства! Достойный ученик деспотов древней Ассирии!
В общем было выслано тогда из Севастополя тысяч шесть. Семьи были разбиты, дети оторваны от родителей...
Были, впрочем, говорят, случаи, что иные женщины, испугавшись высылки в Архангельск, забрав своих ребят, бежали с ними в крымские леса на горах. Но вопрос: чем и как могли они там пропитаться? Воронцов опубликовал приказ, чтобы никто не смел таких беглых принимать на работу в имениях и хуторах; поэтому часть из них была изловлена и представлена начальству, другая часть погибла, ослабев от голода до того, что не могла уж выбраться из лесов.
Итак, восстание было жестоко подавлено. Народ мечтал избавиться от ига самодержца-царя. Но когда к Севастополю пришли английская, французская и турецкая эскадры с десантами, то те же самые матросы и солдаты свирепо защищают теперь свою землю и на ней того же самого нисколько не изменившегося к лучшему царя...»
Дебу только что хотел закруглить свои мысли по поводу восстания 1830 и войны 1854 года, но в это время вошел в канцелярию со двора и не сняв шинели поручик Смирницкий, адъютант батальона, исполнявший по недостатку офицеров еще и обязанности казначея. Дебу поспешно накрыл свою тетрадь деловой бумагой и сделал вид, что усердно знакомится с ее содержанием.
Смирницкий, впрочем, был в таком возбужденно приятном настроении, что не заметил бы и без того его дневника на столе, а деловая бумага была и у него в руках.
— Не знаю, умеете ли вы верхом ездить, — сказал он весело, — а то я мог бы, пожалуй, взять вас с собою в Бахчисарай.
— Надолго ли? И зачем именно? — в недоумении спросил Дебу.
— Да вот, — махнул своей бумагой Смирницкий, — поскольку наши провиантмейстеры не справились с делами доставки нам фуражного довольствия, предлагается всем отдельным частям получить на фураж деньги и довольствовать лошадей своих, как они знают.
— Гм... А останутся ли в живых лошади при таком способе довольствия? — усомнился в полезности этой меры Дебу.
— Не ваше писарское дело рассуждать об этом, — притворно нахмурив густые брови, сказал Смирницкий. — И прошу иметь в виду, что вы можете поехать со мною только в качестве... как бы это сказать... ну, ординарца, что ли. Предположение насчет того, чтобы взять вас, я уж командиру батальона высказывал, и он против этого ничего не имеет... Почему-то даже добавил, что так будет лучше.
— Для меня, разумеется, лучше, — повеселел Дебу. — Тем более что я ни разу еще не видел Бахчисарая как следует. Проходил, правда, через него два года назад, но по этапу.
— Ваши личные соображения по этому поводу в расчет не принимались, милостивый государь! — шутливо отозвался Смирницкий. — Мы заботимся исключительно о пользе службы... Значит, решено. Завтра рано утром едем.
 
II
 
Спорый дождь, холодный упругий ветер, грязь, из которой с трудом вытаскивали ноги верховые лошади, а кое-где застрявшие прочно в этой грязи татарские мажары с выбившимися из сил подводчиками и волами, — такова была дорога к Бахчисараю, по которой ехали поручик Смирницкий и младший унтер-офицер в должности писаря петрашевец Дебу, Ипполит Матвеевич.
— Представьте, что волы везут сено для севастопольских лошадей, — говорил Смирницкий. — Откуда они его должны везти? Возле Севастополя на сто верст все сено уже съедено. Значит, откуда-нибудь из-под Перекопа или из-под Керчи... Предположим, что из-под Перекопа, — верст за двести. Они везут, но ведь они не бегут с этим сеном, а идут шагом. Сколько же верст они могут сделать в день по такой вот дороге?
— Верст двадцать, не больше, я думаю, — ответил, добросовестно подумав, Дебу.
— Ого! Двадцать! Можно сказать, хватил с горя! — рассмеялся Смирницкий. — Дай бог, чтобы десять сделали! Ведь то здесь застрянут, то через версту застрянут... А кормить их надо как полагается?
— Разумеется, надо.
— Сколько положите сена на пару волов по такой работе и по такой погоде?
— Не меньше пуда, я думаю.
— Мало, что вы! Считайте хоть — худо-бедно — полтора пуда на сутки... Итого, на сто верст дороги считайте волам на прокорм пятнадцать пудов... Это худо-бедно, имейте в виду. А сколько сена пара волов может везти по такой дороге?
— Пудов пятьдесят?
— Не повезут пятьдесят, что вы! Дай бог, чтобы тридцать... Значит, протащились сто верст — полвоза съели. А до Севастополя еще верст сто. Итак, когда предстанет перед их глазами Севастополь, они будут тащить уже пустую мажару... Возникает вопрос: есть ли смысл татарину везти сено из-под Перекопа в Севастополь; чтобы скормить его своим же волам по дороге? А на обратную дорогу где им прикажете взять сена?
— Смысла, конечно, нет, — согласился Дебу. — Гораздо умнее сидеть дома и самому не мучиться и волов не морить.
— Вот видите! Я тоже думаю, что так будет умнее; однако лошади в Севастополе должны же что-то такое кушать? Должны, иначе погибнут. Как же именно мы можем сами добывать для них фураж, если от этого отказалось даже интендантство? Это уж называется: «Отгадай, моя родная, отчего я так грустна...»
— Однако же командиры частей на это согласились!
— А как же они могут не согласиться? Приказано получать деньги на фуражное довольствие, как же они смеют не соглашаться получать деньги? Да и расчета нет не соглашаться: ведь это же не в атаку идти.
— Ну, хорошо; вот вы получите деньги на сено. Как же вы будете доставать это сено?
— А как люди будут доставать, так и мы, — улыбнулся Смирницкий. — Что же нам тут новые пути какие-то открывать, тем более что часть мы небольшая и лошадей у нас одна-две — и обчелся.
Спорый дождь мочил неустанно. Ветер пронизывал; густая грязь чавкала плотоядно, точно все покушалась захватить поглубже в свою пасть лошадиные ноги. Только к вечеру удалось кое-как добраться до Бахчисарая.
— Нечего сказать, приятная прогулочка! — ворчал Смирницкий, подъехав к татарской кофейне, где можно было переночевать, и, слезая с совершенно замученного, мокрого, как из речки, коня, добавил, не без язвительности в сторону Дебу: — Вот и везите на волах сено по такой погоде за двести верст!
В кофейне было невообразимо тесно и так накурено, что каганцы из бараньего сала почти отказывались светить. В той же кофейне расположились и некоторые другие офицеры, тоже приемщики фуражных денег, приехавшие раньше; они уже узнали откуда-то неутешительную новость, что в бахчисарайском интендантстве денег не выдают, ссылаясь на то, что их не имеют, а отсылают в Симферополь.
Кое-как переспали ночь, прикорнув в углу на лавке; утром же поручик Смирницкий, оставив лошадей на попечение Дебу, один и пешком отправился за деньгами, но скоро вернулся злой, сыпал ругательства по адресу интендантов, которые действительно уверяли, что у них ни гроша, и торопился отправиться в Симферополь, чтобы туда приехать засветло.
— Так мне и в этот раз не довелось осмотреть столицу ханов, — сетовал Дебу.
— Черт с ней, с этой столицей! И что вам тут захотелось смотреть! Бараньих тушек не видели? Пока будем тащиться по улицам, можете налюбоваться вдоволь!
Действительно, искрасна-белые, жирные по-осеннему бараньи туши, висевшие на деревянных крюках головами вниз, виднелись тут на каждом шагу, так часто попадались мясные лавчонки и рундучки.
Улицы были узкие и гораздо более грязные, чем дорога сюда от Севастополя, то есть грязь здесь была еще глубже и гораздо зловонней. И решительно в каждом татарском домишке, выходившем на улицу, была какая-нибудь да торговля: продавали красные и зеленые сафьяновые туфли, нагайки, бурки, чуреки, яблоки, груши...
Пробиться куда-нибудь в этих улицах иногда было почти невозможно, до того они были запружены казенными зелеными фурами и обывательскими мажарами и подводами. Сено все-таки везли какие-то смелые или легкомысленные бородатые люди в бараньих шапках, то и дело крича на своих волов:
— Цоб, цоб!..
На щеголеватых и очень частых минаретах тоже кричали звонкоголосые татарские мальчуганы-подростки — муэдзины. Попадались офицеры верхами на таких же заляпанных грязью лошадях, как и у самих Дебу и Смирницкого. Все были похожи на белок в колесе: куда-то очень спешили и застревали в тесноте и грязи, сколько ни суетились.
Гораздо больше часу ушло, пока выбрались, наконец, из этой бывшей столицы крымских Гиреев{32} на дорогу, но эта дорога до Симферополя была не менее грязна, чем дорога до Севастополя, так что засветло приехать в центральный город Крыма не удалось. Не сбылись и мечты о чистой отдельной комнате в гостинице. Ночевали, правда, в гостинице, а не в кофейне, но поместиться пришлось в комнате, уже занятой ехавшими в Севастополь с севера двумя офицерами, любезно уступившими им угол за рассказы о том, что творится в осажденной крепости. Между тем усталым от дороги людям гораздо больше хотелось спать, чем что-нибудь рассказывать, да и порадовать новых людей было нечем.
Дебу же в обществе незнакомых офицеров чувствовал себя очень неловко, был молчалив и старался держаться в тени, как подлинный нижний чин, писарь и ординарец поручика.
Но утром, оставив лошадей под присмотром дворника гостиницы, Смирницкий взял с собою своего спутника в интендантство.
Сюда набралось уже порядочно офицеров-приемщиков.
— Ну что, господа, как здесь? — спросил Смирницкий, подходя к группе из нескольких человек. — А то я был в Бахчисарае, там денег совсем не оказалось, как это ни странно, и послали сюда.
— Здесь тоже может не оказаться, — мрачно ответил за всех преувеличенно усатый и, видимо с похмелья, хриплоголосый гусарский штаб-ротмистр.
— Очень на то похоже, что-то очень водит здешний управляющий, — намекающе подтвердил другой, артиллерийский поручик.
— Жмот! — выразительно сжал кулак третий.
— Однако как же вы так? Зачем тогда выдали нам требование на деньги?
— На всякие требования есть свои контртребования, — прохрипел штаб-ротмистр.
Смирницкий пожал плечами, ничего не поняв из этих намеков, и решил начать действовать, не теряя времени.
В Симферополе того времени числилось перед началом военных действий в Крыму тысяч восемнадцать жителей. Из них тысяч двенадцать во главе с самим губернатором Тавриды вздумали поспешно бежать на север после неудачного для русских сражения на Алме, полагая, — не без оснований, конечно, — что интервенты двинут колонну своих войск на Симферополь. Когда же обнаружилось, что вся десантная армия устремилась к югу, чтобы с одного удара захватить Севастополь («Взять Севастополь — минутное дело!» — говорил тогда публично Наполеон III), беглецы получили приказ Меншикова немедленно вернуться в город и строя жизни в нем отнюдь не нарушать; губернатор же — генерал Пестель — был за это вскоре смещен и заменен Адлербергом.
Теперь население города удвоилось, а количество всяких «присутственных мест» в нем, то есть учреждений, утроилось, если не учетверилось. Поэтому интендантство, центральное в Крыму, занимало всего три комнаты на втором этаже каменного белого дома. Прямо от входа была канцелярия, в ней чиновники интендантства и писаря бойко щелкали на счетах, проверяя какие-то бумаги, подсчитывая деньги по ведомости на очень длинных листах.
К одному из чиновников подошел Смирницкий с вопросом, где управляющий.
— А вот пожалуйте сюда, — кивнул на закрытую дверь чиновник, взглянув на него одним только глазом.
Смирницкий отворил дверь и очутился в кабинете с мягкой мебелью, имеющей совершенно домашний вид. Перед столом в кожаных креслах сидел важного и сытого вида весьма пожилой человек с сильно седеющими бакенбардами и Владимиром на шее, в форменном сюртуке, вверху небрежно расстегнутом, с белыми холеными руками и несколько прищуренными, как бы утомленными уже в самом начале трудового дня своего, глазами табачного цвета.
Но он был не один: у него за столом сидело уже два офицера, в которых Смирницкий чутьем угадал таких же приемщиков денег, как и он.
— Что вам угодно? — обратился к нему управляющий.
— Вы господин управляющий?
— Да-с, так точно, — ответил управляющий и глядел выжидательно.
— У меня вот требование на фуражные деньги, — быстро сунул пальцы в карманы и вытащил бумажку Смирницкий. — Могу ли я их получить сейчас?
Управляющий взял требование двумя протянутыми пальцами, сделал весьма заметный глубокий вздох, который должен был показать этому новому офицеру, как ему тяжело возиться со всеми ими, приезжающими откуда-то с разными там требованиями, пробежал его бумажку утомленными глазами в прищурых толстых веках и положил ее под самый низ подобных же бумажек, грудой лежащих у него на столе.
Смирницкий стоял, наблюдая его и искоса офицеров за его столом, хотя и пехотинцев, но что-то уж очень щегольски одетых, от чего он успел уже отвыкнуть в Севастополе.
— Так-с! — глубокомысленно произнес, наконец, управляющий. — Вы спрашиваете, можете ли получить вы деньги? Да, конечно, можете, если... вообще это всецело от вас самих зависит: захотите получить, получите.
Смирницкий удивленно поглядел на пехотинцев, но они старались глядеть — один на кожаный диван, другой на ломберный столик перед этим диваном.
— Я, понятно, хочу их получить, и как можно скорее, — улыбнулся слегка Смирницкий. — Я и то потерял напрасно день, а лошади наши уже на голодном порционе.
Он думал, что этих его слов вполне довольно, чтобы управляющий сделал распоряжение о выдаче денег. Но случилось совершенно непонятное. Управляющий заговорил, обращаясь к сидевшим у него щеголям:
— И вот... продолжим о том, о чем я начал... Я принимаю у этих поставщиков, двух братьев, спирт согласно пробе — сто сорок два трехведерных бочонка, и отправляю в Херсон для дальнейшего следования этого груза в Одессу для нужд армии, а из Одессы, — представьте вы себе! — получаю бумагу, что в означенных ста сорока двух бочонках вместо спирта оказалась не-под-дель-ная морская вода!
Пехотные офицеры учтиво-возмущенно ахнули, а управляющий, полюбовавшись эффектом, какой он произвел у них, удостоил и Смирницкого косвенным взглядом.
— Выходит, что лучше было бы для армии, если бы спирт был отправлен сухим путем, — счел нужным отозваться на этот косвенный взгляд Смирницкий.
— Тогда бочонки пришли бы в Одессу сухими! — живо подхватил один из пехотных щеголей.
— Или с водой колодезной, все-таки более пригодной для питья, — вставил другой.
Управляющий выслушал всех трех офицеров, как человек, которому незачем торопиться, потому что эффектный конец он уже приготовил заранее, и сказал, наконец:
— Дело было сделано довольно чисто: поди доказывай, где именно вылили спирт из бочонков, натурально, в другие подставные бочонки и влили морскую воду! И все-таки я это дело распутал!.. И вся хитрость была тут проявлена... как бы вы думали, в чем?
И щеголи и Смирницкий, переглянувшись, одинаково пожали плечами и выпятили губы в знак того, что в эту хитрость проникнуть они не в состоянии, особенно так вот сразу, экспромтом.
Налюбовавшись их затруднением, управляющий почесал мизинцем правую бровь и сказал расстановисто:
— Хитрость была в том, что хотя вода-то и была неподдельная морская, но влита она была в бочонки на сухопутье и от моря довольно далеко, а именно в Каховке, на Днепре.
— Вот тебе на!.. Как же туда попала морская вода? — удивились щеголи.
И, обращаясь уже только к ним, управляющий Симферопольским отделением интендантства начал подробно объяснять, как заранее была подготовлена эта операция некими злонамеренными людьми, которые имели в виду, конечно, сбить следственную комиссию с толку, и как только благодаря ему дело было распутано. Разумеется, он рассказывал это затем, чтобы показать, как трудно быть интендантом, как мог бы он сам пойти под суд, если бы не затратил много усилий и даже свои личные деньги, чтобы распутать этот хитро завязанный узел.
Смирницкий стоял во все время этого длинного рассказа. Правда, его не на что было посадить в этой комнате, кроме как на диван, но это его не то что обидело, а достаточно утомило, и он спросил, наконец, выбрав момент, интенданта:
— Когда же все-таки могу я явиться за причитающимися нам деньгами?
Вопрос этот, видимо, был очень неприятен управляющему. Он даже как-то досадливо передернул щекой, точно на нее села муха. Он не ответил на него, хотя перестал и рассказывать о таинственном приключении ста сорока двух бочонков спирта. Он занялся кучей требований, лежавшей у него на столе. Смирницкий понял даже это так, что он не вовремя остановил управляющего, имеющего все-таки немалый чин и значение. Но делать было уж нечего; надо было продолжать, что начал. И он спросил снова:
— Может быть, сейчас же я и могу получить деньги? Это было бы очень хорошо.
И вдруг, повернувшись к нему уже в полный оборот, управляющий спросил в свою очередь и, как говорится, в упор:
— А вы сколько намерены дать мне процентов?
Тон вопроса был совершенно спокоен и деловит и предполагал ответ столь же деловито спокойный, но Смирницкий был удивлен этим гораздо более, чем эффектной историей с морской водой, очутившейся сразу в ста сорока двух трехведерных бочонках взамен спирта.
— Процентов? — повторил он, недоуменно поглядев при этом на щеголей-пехотинцев, сидевших усидчиво. — Каких же именно процентов и с какого капитала?
— Вы, молодой человек, видно, никогда раньше не получали денег для своей части, — отеческим тоном отвечал управляющий, — поэтому я вам разъясню суть этого дела. Я вас спрашиваю о том, сколько вы мне, лично мне, — поняли? — уплатите за то, что я прикажу отпустить деньги для вашей части... Должен вас предупредить, что мне платят обыкновенно восемь процентов с отпускаемой суммы.
— За что же, позвольте! — чрезвычайно удивился Смирницкий. — Ведь это же, кажется, и есть ваша единственная обязанность — отпускать деньги на нужды армии?
Щеголи-пехотинцы поглядели на него с любопытством, но тут же скромно отвели глаза, а управляющий сказал наставительно:
— Я гораздо лучше вас, молодой человек, знаю свои обязанности. Но если восемь процентов кажется для вас много, — правда, и сумма у вас небольшая, — то я, так и быть, согласен взять с вас только шесть процентов, но уж меньше ни-ни!
— Да я и полпроцента не дам! — разгорячился Смирницкий. — Я должен получить столько, сколько значится в требовании, и больше ничего!
— Тогда вы ничего и не получите, — спокойно сказал управляющий; он покопался неторопливо белыми холеными руками в куче бумажек, достал требование, привезенное несговорчивым поручиком, протянул ему и добавил: — Можете ехать в свою часть и сказать, что денег вы не получили, потому что их нет.
— Как же так нет, когда ведь есть же деньги! — вскипел Смирницкий.
— А вы почем же знаете, есть или нет? У нас есть действительно пятьсот тысяч, но-о...
— Вот видите! Пятьсот тысяч!
— Но-о требований представлено нам на полтора миллиона, — поняли? Вы горячитесь, а дела не знаете. Берите же свою бумажку!
— Я знаю только то, что буду на вас жаловаться! — выпалил Смирницкий, отнюдь не протягивая руки за бумажкой.
— Жалобой угрожаете! — покивал головой управляющий, улыбнувшись и поглядев на других офицеров. — Что значит неопытность! Берите же ваше требование назад, говорят вам, и поезжайте с богом домой.
— Требования я назад не возьму, а рапорт по начальству напишу! — твердо сказал Смирницкий.
— Что же вы такое напишете в рапорте своем? Эх, молодость! — управляющий покачал лысой спереди седою головой. — И думает ведь, что я какую-то беззаконность способен допустить, прослужив беспорочно чуть не сорок лет!.. Требований на полтора миллиона, денег в наличности полмиллиона, — что из этого следует?
— Следует то, что деньги надобно выдать, — вот что следует!
— Кому именно выдать? Этого вопроса вы себе не ставите?.. Ведь ваше начальство не научило меня, как из полмиллиона сделать полтора миллиона? Нет? Вот то-то и есть! Значит, кому именно дать деньги, кому не дать, зависит от меня и столько же от вас, господа! Уплатите мне за то, чтобы получить сейчас деньги, получите деньги, не уплатите — не получите. Разговор считаю оконченным. За ним должны будут последовать действия.
— А действия будут вот какие, — снова вскипел Смирницкий. — Приглашаю вас, господа, в свидетели того, что вы слышали тут! — обратился он к офицерам.
Но один из щеголей-пехотинцев только крякнул, другой же сказал игриво:
— Мы в чужие семейные дела не мешаемся.
— В семейные, да, — подхватил управляющий засмеявшись. — В келейные, так сказать. Я ведь с вами келейно говорю, а вы каких-то там свидетелей ищете! И делаете вид, что я не знаю, куда пойдут эти деньги, какие вы получите!
— На фураж пойдут, на фураж для лошадей, вот куда! — не сдержав голоса, выкрикнул Смирницкий.
— В карманы пойдут, в карманы! — в тон ему повысил голос и
управляющий.
— Ну, если так, то вы... Знаете, кто вы такой?
— Берите вашу бумажку и поезжайте! — протянул ему требование управляющий. — Кто я такой, я отлично знаю, а от резкостей рекомендую вам воздерживаться, молодой человек!
Теперь он был уже не благодушен, и старые табачного цвета глаза его в толстых веках блестели тускло и зло.
Смирницкий вышел, оставив свою бумажку в его руке, и, увидев в канцелярии Дебу, говорившего о чем-то в стороне с писарем, подошел к нему, еле сдерживаясь, чтобы не выругаться весьма крепко и весьма громко.
— Ну, что? — спросил его Дебу. — Получаем деньги? Что-то вы очень покраснели...
— Какой черт «получаем»! У такого подлеца получишь! — прорвался Смирницкий, а писарь таинственно тянул Дебу за рукав к двери, приглашая и распалившегося поручика кивком головы.
Они вышли за дверь в маленький коридорчик, и писарь заговорил вполголоса:
— Тут у нас больше кавалеристы получают, а они люди богатые, за процентом не стоят. Зря проканителитесь, ваше благородие, у нас.
— Так что же мне, без денег в Севастополь ехать?
— Зачем без денег? Деньги свои вы получите, только вам в Бахчисарай поехать надо, вот куда.
— Спасибо, голубчик, я только что оттуда! Тут хоть полмиллиона в наличности, а там так совсем ничего.
— Там завтра миллион будет, — зашептал писарь. — Мы миллион получаем, и они тоже. Там живо получите.
— Но ведь управляющий ваш на то и ссылается, что денег мало, а если он миллион получает, то...
— Все равно не добьетесь... Лучше в Бахчисарай вам ехать.
— А требование свое я здесь оставил, как с этим быть?
— Это пустяк дело: я его выручу сейчас.
— Придется, кажется, опять по старой дороге грязь месить, а?.. — обратился к Дебу Смирницкий.
— Что ж, ведь к Севастополю поедем, а не от него, — сказал Дебу.
Писарь понятливо направился к кабинету управляющего выручать требование и через несколько минут принес незадачливую бумажку.
 
III
 
Однако не один только Смирницкий и Дебу, многие из приемщиков денег хлынули из Симферополя в Бахчисарай. Пришлось торопиться, чтобы не опоздать. Погода в этот день была солнечная, теплая, лошади шли гораздо бойчее, и в Бахчисарай путники приехали в час дня, так что успели еще навестить интендантство.
Обстановка тут была несколько другая. Управляющий тут, как крыловский сатрап, «все дела секретарю оставил», будучи человеком очень богатым (нажился на Венгерской кампании), дослуживающим свой срок и не желающим портить конца службы несколько все-таки рискованными аферами.
Секретарь же был еще человек молодой, очень речистый и полный завидной энергии; он и любезнейшим образом осаживал натиск большой и крикливой толпы приемщиков-офицеров и выходил из-за стола, за которым сидел, чтобы в укромной комнатке рядом с канцелярией поговорить по секрету с кем-нибудь, делавшим ему таинственно призывные знаки.
Между прочим, не только Смирницкий, вмешавшийся в толпу офицеров, но даже и Дебу от дверей расслышал, как секретарь, делая особые ударения именно на этой фразе, говорил:
— Я никаких злоупотреблений при выдаче денег не допущу, господа, это прошу иметь в виду!
— Что это значит «злоупотреблений»? — обратился Смирницкий к одному артиллеристу. — Не хочет ли он сказать, что совсем не берет взяток?
— Я у него получал уже один раз деньги, — ответил артиллерист. — Он не просит, как в Симферополе, восемь процентов; он довольствуется гораздо меньшим...
— Что злоупотреблением не считает, — докончил Смирницкий.
— Понятно, — улыбнулся артиллерист. — Тем более что он будет вас водить, пока вы сами ему не предложите, а просить не станет... Это вообще очень ловкая бестия.
Секретарь был и с виду человеком, скроенным очень ловко.
Несколько выше среднего роста, гибкий в талии, что называется представительный и умеющий держаться непринужденно, и в то же время не переходя границ приличий, он казался и воспитанным и даже как будто либерального образа мыслей.
— Завтра, завтра! — сказал он Смирницкому, любезнейше улыбаясь. — Заходите завтра об эту пору, — все будет сделано.
— Но вы хоть требование сейчас примите!
— Непременно, непременно. Давайте ваше требование, сообразим, как и что.
Он быстро пробежал его глазами и сказал как будто с оттенком ласково пренебрежительным:
— Ну, ваше требование совсем легковесное!
— Так что, может быть, вы меня сегодня отпустите, а? — оживился Смирницкий.
— Ах, боже мой! Ведь денег пока еще нет! Если даже они сегодня и придут, то ведь их еще надобно пересчитать, — что вы! Попробуйте-ка пересчитать миллион!
И в тоне его было весьма извинительное превосходство над поручиком, явно никогда не пересчитывавшим даже и ста тысяч кредитками, не только миллиона.
— Странно! — раздумчиво сказал Дебу Смирницкому, когда они поехали по знакомым уже им улицам, узеньким и бездонно грязным, с высокими и старыми, посаженными еще при Гиреях пирамидальными тополями, при взгляде на которые татарские домишки казались еще ниже и еще хуже, чем они были.
— Что же именно из всей этой безалаберщины, в какую мы попали, кажется вам наиболее странным? — со злости витиевато спросил Смирницкий.
— Наиболее странным показался мне не кто иной, как секретарь управляющего здешним интендантством, — в тон ему витиевато ответил Дебу. — Может быть, это только издали так кажется, но его можно, пожалуй, принять за вполне порядочного человека.
— А вот увидим завтра, какой он порядочный... Пока же не угодно ли вам полюбоваться Бахчисараем. Теперь-то уж у вас времени на это удовольствие хватит... и даже останется.
Но любоваться было решительно нечем. Даже ханский дворец, мимо которого они проезжали, не имел в себе ничего не только величественного, но и просто приглядного. Одноэтажный, в большей своей части несколько затейливой архитектуры запущенный дом, какой мог бы построить от скуки у себя в имении иной чудак-помещик, чтобы пощеголять перед соседями экзотическими своими вкусами, — и только.
Очень резко бросалось в глаза вторжение крикливой, спешащей, возбужденной, конной и пешей толпы в эти апатично тихие сонные улички, на которых даже и все торговцы около своих товаров сидели совершенно непостижимо безучастно и ко всему столпотворению около них и к тому, чем оно вызвано, и даже к покупателям.
Смирницкому захотелось купить яблок.
— Бери, пажаластам, — сказал ему бородатый татарин в белой чалме поверх шапки, но отнюдь не сдвинулся даже и на вершок с ящика, на котором сидел, чтобы показать свой товар лицом.
Выбрали кофейню несколько почище той, в которой ночевали раньше, а переночевав в ней, отправились на охоту за деньгами.
Увидели к своему неудовольствию, что приемщиков-офицеров значительно прибавилось, главным образом артиллеристов, которые оказывались очень требовательны.
— Сейчас, сейчас, господа! — любезно склоняясь и направо и налево, говорил им секретарь. — Мне не нужно говорить: «Позиции!», «Необходимо скорее!» Я и сам понимаю отлично, что раз вы стоите на позициях, то вам необходимо скорее туда вернуться, — защищать отечество!.. Верно ведь, господа?.. Сейчас мы все проверим, все выясним, — имейте терпение!.. Ведь мы все тоже работаем, господа, вы видите? Ведь не сидим же мы без дела.
Действительно, он имел самый извихренный вид и не то чтобы говорил, а просто сыпал слова скороговоркой и, между прочим, время от времени, обняв любезно за плечи то одного, то другого из приемщиков, таинственно ему кивавших из-за чужих спин, уединялся с ним на несколько минут в комнатку рядом с канцелярией, выходя оттуда всесторонне сияющим. Однажды даже как будто венчик около его кудрявой головы, какой принято было изображать на иконах, показался поручику Смирницкому. Когда же непосредственно вслед за этим он сам добрался до секретаря, тот изумленно поднял брови:
— Позвольте, господин поручик, но ведь вы же не артиллерист, кажется? — спросил он.
— А вы разве выдаете только артиллеристам?
— Сегодня, да: только им преимущественно... Потому что, знаете ли, позиции, необходимо, и прочее.
— Но позвольте, я ведь тоже, хотя и не артиллерист...
— Имейте терпение, господин поручик, имейте терпение!.. Вы свои деньги получите завтра.
И отошел быстро, даже отпрыгнув вбок, как это умеют делать только козлы.
Смирницкому пришлось согласиться, что артиллерии действительно следует оказать предпочтение, но ждать еще день ему показалось все-таки обидным.
А секретарь вдруг крикнул весело, как командир:
— Артиллерия, подъезжа-ай!
Выдача денег началась.
Смирницкий наблюдал это дело около часу, наконец вышел из духоты к Дебу, оставшемуся на дворе.
— Вот штука-то, — сказал он весьма угрюмо. — Придется побыть в этой дыре еще целый день, черт бы побрал этого секретаря, который вам так понравился!
Однако не день они пробыли, а еще двое суток.
Другие получили деньги, и Смирницкий это видел, но, как только обращался он к секретарю, тот делал озабоченное участливое лицо и говорил любезнейше:
— Ах ты боже мой! Вот и вас еще не отпустил! Ну, уж завтра непременно-разнепременно получите! Запаситесь терпением на один еще денек!
Смирницкий вспомнил, что ему говорил артиллерийский поручик, а кстати представил и сияние и дверь таинственной каморки и сказал вполголоса:
— Послушайте! Может быть, все дело только... в благодарности, а?
Секретарь так и прильнул ухом к его губам, чуть только он решился заговорить вполголоса, и тут же, взяв дружески под руку, повел его в ту таинственную каморку, в которой было много пыльных толстых конторских книг на полках и мало света в тусклом окошечке.
— Чудак вы! — почти прошипел он, но весело. — Чего же вы до сих пор молчали, не понимаю!
— Да ведь трудно было и догадаться, на вас глядя.
— Отчего же трудно? Я ведь, конечно, не для себя тут стараюсь, поверьте!.. Тут, знаете ли, общий котел... Для общей пользы исключительно!.. Служащие, понимаете ли, — жалованье ничтожное... Я лично всего ведь только четыреста рублишек получаю в год! А у меня на четыреста-то одних закусок в год покупается! Нельзя же без закусок: порядочных ведь людей приходится принимать. Жалованье, значит, на закуски уходит, а на жизнь откуда же прикажете взять?.. Ведь не взятка это, а исключительно ведь благодарность за мой личный труд!
— Сколько? — коротко спросил Смирницкий.
— Три процентика, друже, — ласково ответил секретарь. — Идет, а?..
— Идет, отчего же нет? Давно бы сказали, а то...
— А сами не могли догадаться? Эх, на-род! Не знает, зачем голову на плечах носит! Ну, значит, по рукам?
И крепко и радостно пожав длинными пальцами широкую ладонь Смирницкого, он пропустил его вперед в канцелярию, и теперь уже Дебу, если бы был здесь, смог бы, пожалуй, различить сияние над секретарскими кудрями.
— Сейчас, сейчас приготовим вам ордерок, впишем вас в книгу живота... Подождите всего только четверть часика, не больше! — приветливо улыбнулся Смирницкому секретарь и, как козел, бочком отскочил от него к другим, а поручик вышел к Дебу и сказал ему мрачно:
— Черт его знает, эту бестию, пришлось ведь ему обещать три процента, иначе он нас проманежит тут целый месяц, а потом скажет, что денег уж нет, разобрали, извольте дожидаться, когда новый миллион пришлют.
— Три все-таки не восемь, только как же мы проведем у себя по книгам эти три процента? — задумался Дебу.
— Да уж надо как-нибудь провести... или три процента по книгам, или этого бестию-секретаря! — мотнул головой Смирницкий.
— Ну, уж его-то как вы теперь проведете?
— Никак не представляю, признаться... Ничего, кроме явного скандала, в голову не лезет... А надо бы придумать что-нибудь.
Теперь, когда дело шло уже к получению денег, они появились в канцелярии вместе, так как у Дебу была кожаная сумка через плечо поверх шинели, взятая именно для этих денег.
В канцелярии почти уже не было приемщиков. Секретарь деятельно считал деньги и отстукивал на счетах; Смирницкий, наблюдая за ним, не менее деятельно думал, как бы сделать так, чтобы не дать ему обещанных трех процентов; а Дебу, как писарь, подошел к писарю, вносившему какую-то запись в прошнурованную толстую книгу, и, заглянув в нее, увидел как раз то, что хотел увидеть: против названия их батальона и фамилии поручика — адъютанта и казначея — значилась та самая сумма, какую им нужно было получить по требованию.
Он быстро подошел к Смирницкому и шепнул ему на ухо:
— Подите распишитесь в книге.
Смирницкий сразу понял, что это — выход из положения. Лениво подойдя к писарю, он сказал ему вполголоса:
— Ну-ка, чтобы не терять золотого времени, расчеркнемся пока!
И поставил свою подпись в книге с таким удовольствием, с каким никогда еще не ставил.
А минуту спустя углубленный в расчеты секретарь подозвал его:
— Господин поручик! Пожалуйте, пересчитайте-ка! — и протянул ему пышную пачку кредиток.
Смирницкий считал деньги медленно, чтобы не просчитаться, и, наконец, сказал:
— Странно! По моему счету тут что-то порядочно не хватает.
— Как так не хватает! Что вы! — улыбнулся секретарь. — Миллионы считаем, не ошибаемся, а чтобы каких-то там несколько тысяч не сосчитать правильно!
— Уверяю вас, что не хватает, — спокойно протянул ему пачку
Смирницкий.
— А три процента забыли? — шепнул ему в ухо секретарь.
— Ах, вот что! Нет, уж извольте-ка дать мне ту сумму, против которой я расписался, — скромно с виду сказал Смирницкий.
— Как это так расписался? — бросился, сразу изменившись в лице, секретарь к писарю и загремел на него: — Дурак, скотина! Как же ты смел давать расписываться до получения денег?
Писарь только мигал виновато и краснел постепенно от носа до засаленного воротника.
— Это нечестно с вашей стороны, господин поручик! — повернулся к Смирницкому секретарь.
— Отчего же нечестно?.. И уж там судите, как хотите, а денежки подайте сполна! — невозмутимо отозвался Смирницкий.
Секретарь яростно выхватил из-под папки отложенные туда несколько крупных кредиток, швырнул их на стол и ушел из канцелярии, еще раз крикнув на писаря: «Болван, дубина!» А Смирницкий, подобрав деньги со стола, спокойно засовывал их в кожаную сумку Дебу, улыбаясь ему при этом сдержанно, но многозначительно.
 
IV
 
Когда на другой день утром, чтобы вовремя вернуться в Севастополь, выехали они из Бахчисарая, то оба, даже и гораздо более серьезный Дебу, чувствовали себя в несколько приподнятом настроении.
— Странно, — сказал Смирницкий, — ведь едем мы с вами по существу в ад кромешный, где нас того и гляди или ухлопают за милую душу, или, на хороший конец, искалечат, а все кажется по привычке — «домой» едем!
— Да, как ни смешно, а правда, — согласился Дебу. — Именно «домой»!
— И как будто мы с удачной вылазки возвращаемся живы-невредимы, да еще и пленных ведем, черт возьми! Знай наших! А ведь сделали мы самое пустяковое дело: получили деньги, какие следовало получить, и, между прочим, одного жулика бахчисарайского обжулили сами на малую толику ассигнаций... Чтобы других жуликов — севастопольских — этой малой толикой вознаградить.
— А за что именно вознаградить?
— Ну, уж известно, за что награждают! За труды и лишения боевой жизни.
— А с лошадьми нашими как теперь будет?
— Лошадям теперь каюк, крышка!.. Нам только придется писать в рапортичках, что от сапа да от сибирки задрали ноги... или еще там от какого-нибудь застоя мочи... Это, конечно, в том случае, если уж никак нельзя будет свалить на орудия и пули союзников.
— И говорите вы это совсем без тени возмущения?
— Нет, про себя-то я возмущаюсь, незаметно для вас, да ведь знаю же я, что это ничему не поможет: плетью обуха не перешибешь... A la guerre comme a la guerre. Я убежден, что у союзников так же все направо и налево воруют, как и у нас... Если привыкли воровать в мирное время, то уж в военное что же спрашивать и с кого? На войне, как на пожаре. А солдаты и молодежь офицерская...
— И лошади, — вставил поспешно Дебу.
— И лошади — эти отдуваются своими боками.
Дебу вспомнил то, что записывал в свою тетрадь несколько дней назад, но промолчал об этом.
Дорога была не только невылазно грязна, но еще и сильно зловонна местами, так как кое-где застряли в грязи вместе с повозками и не были вытащены волы и лошади. А однажды были изумлены охотники за деньгами очень знакомым по Севастополю взрывом бомбы, хотя здесь, в степи, ей, конечно, неоткуда было взяться.
Это и не бомба была: это взорвалась раздувшаяся туша огромного погибшего в грязи вола.
— Вот еще что можно писать о подохших от голода лошадях в рапортичках, — сказал Смирницкий, — «Потонули на дороге между Севастополем и Симферополем». К этому поди-ка кто-нибудь придерись! Причина вполне законная и бесспорная.
Чем ближе подвигались к осажденному городу, тем торжественнее и зловещее гремела канонада, завершая свой рабочий день. А потом стали уж различаться в темнеющем небе конгревовы ракеты и бомбы по своим огненным письменам.
Ноябрьский вечер нес с собой мозглый, пробирающий до костей холод и томительное сознание того, что героический период войны закончился и начались долгие будни тяжелой зимы в обоих одинаково сильных крепостях — осажденной и осаждающей.